К основному контенту

Лимстим Питон: Жрец Треглава

Доводилось ли слышать вам о Баровии? Нет? Что ж, в этом ваше великое счастье и великая удача.Туман в тех краях не стелется в привычной вам дымке — он стоит, будто студень. В этом есть великая разница, и разницу эту чувствует всякий, кто хоть раз ночевал в дырявом сарае восточней Побережья Мечей: обычный туман ложится к рассвету и тает к полудню, как ложится усталый пёс у порога, а этот стоял всегда, как у юнца. Серый, тяжёлый, с исподу подсвеченный нездешней желтизной. Не как у юнца. Туман держался вплотную к земле, обвивал колени, забирался за шиворот, под отсыревшую кожу, лип к металлу кирас так, что через час пути кираса воняла мокрой псиной, а через два — уже сырком таким, знаете, подз..позалу...под залой сопревшим. Но довольно о смраде, вскоре ваш нос переставал различать запахи вовсе, отравленный сыростью настолько плотной, что её можно было, кажется, жевать. Я жевал.

Отряд Ордена Перчатки вошёл в эту стену тумана на исходе третьего дня. Тридцать пять человек, из них пять паладинов, а шестым, лишним, прибившимся, будто репей к сукну, — жрец, чьё имя вскоре узнает вся Баровия и научится произносить его с той особой, придушенной мерзопакостной интонацией, с какой произносят имя зубного лекаря или сборщика недоимок.

Лимстим Питон шёл третьим слева, и туман облепил его мантию раньше, чем прочих, — будто узнал.

За стеной тумана открылась долина. Ели стояли в ней нарочито тесно и при том беззвучно, отчего создавалось странное ощущение нереальности происходящего, как в какой-то дурацкой театральной постановке на дешевых помостках. Две глубокие колеи, налитые ржавой водой, вели вниз, к деревне с покосившимися крышами, и дальше, через отсыревшие поля, к чёрной скале, на вершине которой, там, где туман истончался ровно настолько, чтобы дать разглядеть силуэт, стоял замок.

Влага сочилась по его стенам, будто камень тоже был живым и напуганным. Дождь, мелкий, безостановочный, тот особый баровийский моросун, покрывал каждый лист, каждый гвоздь на ставне, каждую бороду тонкой стеклянистой плёнкой, а мох на руинах Аргинвостхолта, был тёмным, почти чёрным.

Именно в эту сырость, в этот холод, липнущий к костям надёжней всякой хвори, и въехал Лимстим Питон — высокий, темноволосый, статный и, как отмечали хирурги, всё же грузный, — с тем выражением на лице, какое бывает у человека, нашедшего наконец климат, подходящий его нутру.

— Дышится, — сказал он, вдыхая полной грудью гнилостный воздух руин, — как дома. И поддал газку.

Сэр Гундольф Ржавый, командир пятой партии, сделал вид что не слышал сего перфоманса, как шутка неуместного, а как утверждение — кощунственного.

***

Ревенанты вышли из ворот беззвучно — трое, в ржавых доспехах,  Пустые глазницы их пустые смотрели самой ненавистью.

Питон шагнул вперёд, вскинул руку.

— Прежде чем начнём, — произнёс он, — позвольте один вопрос. Вы себя ощущаете воином? Или всё берсерками? Ведь доспехов на вас почти не осталось!
Меч замер над его головой.

— По стойке — воин, — продолжал Питон, разглядывая мертвеца с видом человека, оценивающего лошадь на ярмарке. — Но взгляд... взгляда, впрочем, нет. Взгляда лишили. Это меняет диагноз.
Существо издало сухой, скрипучий звук:

— Я... — прохрипело оно.
— Вот! — обрадовался жрец. — Сомнение! Прекраснейший симптом.

В следующий миг сэр Гундольф вогнал клинок ревенанту в шею, и стало не до симптомов. Бой был короткий. Кто-то упал и, кажется, умер, хотя выяснилось это позже и оказалось не вполне точным. Волки выли где-то за пределами видимости, нагнетая обстановку потерянности.


Дракона не нашли. Череп Аргинвоста висел где-то за много лиг отсюда, в зале, куда без длинного и невесёлого разговора с хозяином было не попасть. Понимание, чьи это земли пришло без ремарок.

— Отступаем, — скомандовал Гундольф. — В Валлаки.
— Там, говорят, праздник, — заметил кто-то из добровольцев.
— Слыхал я об этих местах. Там праздник по приказу, — уточнил Гундольф.

— О, — сказал Питон, и в голосе его прозвучало нечто похожее на нежность, — как я это люблю.

***

Барон Варгас Валлакович встретил гостей на площади, среди мокрых от вечной измороси флажков и мужиков, улыбавшихся с заметным усилием.

— Гости! — возгласил барон. — Праздник сегодня. И завтра. И послезавтра  тоже будет праздник! В честь того, что был сегодня!
— А вы сами, — вежливо перебил Питон, — из какого архетипа?

Барон моргнул. Флажки, будто по команде, обвисли.
— Какого вы классу, барон? — терпеливо пояснил жрец. — Я спрашиваю: кто вы по сути? Бард? Варвар? Шаман? Земля и звёзды не врут, а вот титулы — сплошь враньё.

Валлакович задумался так тяжело, будто только что вернулся с собственной коронации.
— Какая разница, какого я классу! Я просто хочу, чтобы люди были счастливы, — произнёс он наконец, будто оправдываясь.

— Это не архетип, — вздохнул Питон. — Впрочем, разрешите представиться. Лимстим Питон, милосердный жрец Ильматера. Я наставлю вас на пути оскопления.

Барон побледнел. Предложение показалось ему оскорбительно вызывающим.
— На пути искупления, ты хотел сказать, не так ли? — спросил он всё же, ибо власть, даже испуганная, торгуется по привычке.

— Вашим людям полегчает. Тем, кто придёт добровольно. — проигнорировав поправочку, кивнул Лимстим.

Барон посмотрел на Гундольфа. Гундольф посмотрел в небо, будто искал там знака, но небо над Баровией отвечает на такие взгляды одним и тем же — новой каплей дождя за шиворот.
— Разрешаю искуплять крестьян, — сказал барон, уходя от ответа о классе. — Но чтобы было весело.
— Обязательно, — кивнул Питон. — Повесим гирлянды.

***

Многие в Валлаки полагали, будто Лимстим Питон помешан на классах и доменах в том расхлябанном, ярмарочном смысле, в каком помешаны гадалки, торгующие мастями удачи по медяку за штуку. Сам Питон оскорбился бы этим сравнением до глубины своей многострадальной, перекроенной души.

Домыслов он не терпел. Шарлатанов от богословия, готовых налепить на живого человека что попало — «арканист», «класс-дуропляс», «шептун», — он презирал открыто. Слишком долго и слишком мучительно он сам примерял на себя чужие ярлыки, чтобы позволить кому-то отделаться подобной небрежностью.

Он спрашивал о сути. Об архетипе.

Достаточно ли вы мажий? — вопрошал он у пастуха, что чинил телегу.

Да вроде, смазал — разводил руками пастух и пастырь вёл его, за ручку, на скопочку.

Опрашивался и мельник, и рыбак, да, собственно, кто угодно, кто по несчастью переступал порог храма Треглава. — По духу, а не по одежде и не по молитве. Взгляните на звёзды над вашей колыбелью: в каком доме вы родились, под каким асцендентом? Совпадает ли восходящий знак с призванием, или вы носите чужую личину — так вышло, так удобнее, так спокойнее матери?

Истовый клирик не сдавался. Проповеди перетекали в исповеди, исповеди в экзикуции.

Отвечать было решительно нечем. Крестьяне не знали своего асцендента. Ремесленники путали Бахмута с Баламутом. Каждый раз, наткнувшись на пожатие плеч и «не могу знать, отче», Питон испытывал мрачное, тихое удовлетворение: очередное подтверждение старой, выстраданной мысли. Людям нельзя доверять определение самих себя. Определять должен кто-то со стороны — строгий, справедливый. Беспрестрастный.

Ваша воля крепка? — спрашивал он тогда напрямую. — Готовы ли принять, что желание есть корень боли, а корень надлежит извлекать целиком?



В этом вопросе крылась узкая тропа, на которой сходились у Питона богословие и хирургия.



Он говорил это с убеждённостью человека, которого извлекали самого — из аббатства, из ордена, из культа, — раз за разом, пока извлечение не стало для него единственным знакомым языком любви.

Давным-давно в подвале древнего храма нашлась книга: тяжёлая, разбухшая от сырости, переплёт из материала, ближе всего напоминавшего человечью кожу. На обложке, там, где сырость ещё не съела вязь, читалось нечто похожее на «ПYTb СКООПЛЕHIR». Путь искупления, конечно же. Но Питон, вглядевшись при свече, решил иначе, и с этого часа его было не переубедить: «ПУТЬ ОСКОПЛЕНИЯ» стал его настольной книгой.

Староаллийдская вязь славится узорчатой буквицей, которую сырость съедает первой. Так родилась ошибка, вошедшая в анналы Валлаки наравне с Великим Пожаром.

Первую проповедь Питон читал в холодный, беспросветный вечер, когда дождь стоял завесой вдоль улиц, а от сырых камней храма тянуло погребом. Собралось сорок человек — тем особым баровийским любопытством, что гонит людей поглядеть даже на собственную казнь, лишь бы не сидеть дома одному.

Питон раскрыл книгу и прочёл размеренно, весомо, с интонацией, какой оглашают приговор:

«Скопный час, восемь-нуль-три. Я знаю: Оскопитель мой жив, и в последний день восстанет он на страждущей земле сей. И хотя черви истребят кожу мою, я во плоти моей узрю».

По залу пробежал шёпот. Питон поднял палец.

Заметьте: не «я знаю о нём». Я знаю: он жив. Это, друзья мои, обо мне. Скромно молчу, но воистину.

Дальше он читал главу за главой, и запятая вязи сдвигалась вслед за верой — незаметно, но необратимо: «Изглажу беззакония твои, как туман, только не тот, что не выпускает, а истинный, и Я оскоплю тебя»; «Не бойся, ибо Я оскопил тебя, назвал тебя по имени твоему»; «В Нём мы имеем оскопление Его».

А после — строки о скопцах, что сделали сами себя скопцами ради Царства, «кто может вместить, да вместит». Здесь Питон выдержал долгую паузу, давая слушателям осознать пропасть между собственной немощью и величием предложенного пути.

Тут он и произнёс давнюю свою мудрость, которую любил повторять, объясняя разницу между болтовнёй и делом:



Есть, дети мои, искупление словом. — Он постучал пальцем по книге. — А есть оскопление делом. — Он похлопал по серпу на поясе, и донёсся тихий деловитый звон стали. — Слово утешает. Дело исцеляет. Серп...оскопляет.

Кто-то в зале нервно рассмеялся, приняв это за шутку. Смех оборвался, когда стало ясно: Питон не шутил.

Из задних рядов поднялся подслеповатый пономарь Ильматера, щурясь на свечу и на книгу с одинаковым недоверием.

Отче... там, сдаётся мне, «искупление» написано. Через «и» и через «у». А может вообще, речь об искушении?

Ты подслеповат — с кроткой скорбью произнёс Питон. — Не твоя вина. Но и не повод сомневаться в Ильматере.

Но я же...

Ты кто по классу?

Пономарь, отче.

А должен быть жрец...

Пономарь сел, унося с собой тяжёлое молчание человека, чья правота сегодня никому не нужна.

После службы сэр Гундольф отвёл Питона в притвор, где капли с потолка мерно отбивали счёт, будто время в Баровии измеряли не часами, а именно этим стуком.

Пономарь прав, — сказал рыцарь тихо. — «Искупление» — это когда выкупают. Спасают. Прощают долг. Это милосердие, Питон, не то, что творится у тебя за ширмой.

Знаю, — так же тихо ответил жрец, глядя на туман за приоткрытой дверью. Тот стоял вплотную к порогу, будто ждал, когда его впустят.

Тогда зачем...

Потому что если я признаю ошибку, значит, я снова передумал. — Питон подбирал слово медленно, как подбирают инструмент по руке. — А я так больше не умею. Пробовал вчера. Не выходит. Внутри что-то щёлкает — и молчит.



Он послушал, как капли отбивают свой безучастный счёт, и добавил уже совсем тихо, почти не для Гундольфа — для себя, для тумана, для замка на скале, для всей этой земли:

К тому же, согласись, «оскопление» звучит куда убедительнее.

Гундольф не ответил. Он ушёл молиться сразу за троих, и в ту ночь молитва его была особенно долгой.

***

Они приходили по одному, иногда по двое — крестьяне из окрестных хуторов, чьи имена автор намеренно опускает: в Баровии имя вещь хрупкая, а хозяин здешних мест коллекционирует отнюдь не имена. Садились на мокрую лавку в приёмном покое, бывшем некогда притвором Треглава, и Питон встречал каждого одним и тем же ровным, участливым взглядом — взглядом человека, который до самого донышка души хочет знать, кто перед ним такой на самом деле.

Скажите, — начинал он, придвигая табурет, — вы ощущаете себя обывателем по духу, или обыватель — личина, наброшенная нуждой?



А кто я, по вашему, отче? Не торговец, не ремесленник — отвечал очередной бедолага, комкая шапку.

Это профессия. Я спрашиваю о сути. Кто там, за обывателем? Воин, не поднявший меча? Мудрец, не читающий книги? Вор, не умеющий воровать?

Не знаю, отче. Да кому не пох...

Ох...С этого и начинается всякая боль, — кивал Питон с мрачной удовлетворённостью человека, услышавшего давно ожидаемое подтверждение. — Незнание себя. Асцендент ваш каков?

Вродь не импотент, тьфу-тьфу-тьфу.

Тогда рассудим по звёздам иначе. Родились вы под ущербной луной или под растущей?

Матушка сказывала, непогода тогда была лютая, в тот год град урожай побил..

Град побил — это Ильматер стучится в дверь загодя, — торжественно заявлял жрец, хотя ни один богослов, из всех, кого он изводил вопросами прежде, такого не подтвердил бы. — Значит, вы прирождённый страдалец. Прекрасно. А воля крепка ли?



Обыватель к этому моменту уже понимал: путь назад отрезан. Но не понимал, что будет отрезано далее. Кивал, ведь кивнуть было проще, чем придумать ответ на эти вопросы… Что значило «жреческий вайб»? Слов-то таких не слыхивал.

Тогда согласны ли принять, что желание есть корень боли? — голос Лимстима Питона становился мерзопакостнее.

Согласен, отче.

Скажите ещё раз, для протокола.

Согласен...

И в третий.

Дальнейшее автор передаёт скупо: скажем лишь, что из-за ширмы после третьего «согласен» доносился звук короткий и деловитый, будто плотник забивает последний гвоздь в готовую работу, а прихожанин выходил на паперть спустя малое время — тише, бледнее, легче, чем вошёл, — и подолгу стоял, глядя в туман с покоем человека, переставшего чего-либо хотеть.

Молва разошлась по хуторам быстрее горячки. Одни шли из отчаяния, в Баровии обычного, как хлеб. Другие — просто спросить. Третьи срочно вспоминали неотложные дела в Кринте или на другом краю света, куда дорога всё равно вела через тот же туман, а туман неизменно приводил обратно — к тому же порогу, к той же лавке, к тому же ровному взгляду.

***

Через полгода в Валлаки не осталось человека, не знавшего дороги к храму Треглава. Барон Валлакович, вытирая пот несмотря на вечную баровийскую прохладу, признавался приближённым, что праздник в этом году вышел на диво тихий — вся деревня разом выдохнула и забыла вдохнуть заново. Сэр Гундольф молился за троих, потом за пятерых, потом сбился со счёта.

Питон стоял на пороге храма в рассветный час, три минуты девятого, когда туман особенно густ — тот, что копится за ночь и не успевает разойтись до утра, — и вглядывался в серую стену, обступавшую деревню плотным влажным кольцом. За ней не было ни востока, ни запада — одна ровная, безучастная сырость.



Он вдруг заметил в себе пустоту. Прежде, на исходе каждого второго-третьего месяца, из-под рёбер поднимался зуд, требовавший крика, разрыва, бегства. Вопля. Сегодня зуда не было. Он ждал его весь вечер — и не дождался.



Он понял: отсюда нельзя уйти. Можно брести на восток, можно на запад, но дорога неизменно приводит назад, к тому же порогу, к тому же трёхликому идолу, чьи три лица — печальное, суровое, вопросительное — глядели теперь на него так, будто наконец признали своим.

Впервые в жизни Лимстиму Питону было нечего менять. Менять было уже некуда.

Он тихо усмехнулся — глухо, спокойно, тем смехом, что рождается из смирения. Мимо, кутаясь в сырой плащ, брёл ранний прохожий с лицом, в котором отчаяние свило гнездо давно и прочно.

Отче, — сказал он, останавливаясь, — вы, никак, довольны?

Абсолютно, — ответил Питон. — Присядьте. Расскажите-ка мне, кто вы по классу.

Туман у порога вздрогнул — едва заметно, как вздрагивает вода, в которую бросили монету слишком глубоко, чтобы расслышать всплеск. Тёмные Силы, приглядывавшие за этой землёй дольше, чем помнят её жители, замерли в редкой для себя нерешительности: существо получило всё, о чём просило, — постоянство, покой и вечное, непередумываемое место.

О цене, как водится в этих краях, они умолчали.


Комментарии

Популярные сообщения из этого блога

Эхоманускрипт. Случай в Гуче.

«Самые жаркие уголки в аду оставлены для тех, кто во времена морального кризиса сохраняет нейтралитет». Чё-то там из "Инферно". Над Портом Эхо всегда висел смог. Неважно, осень это, зима или короткое, дождливое лето, смог был константой. Он пропитывал все: серые фасады пятиэтажек, обшарпанные вывески магазинов, угрюмые лица прохожих. Даже в душах местных жителей клубился этот грязный дым, мешающий вдохнуть поглубже и осмотреться, осознать себя. Увидеть хоть что-то хорошее! К слову, плохое в смоге тоже наблюдалось худо. Но зло, как известно, любит таиться, действовать из-под тишка и оно успешно пряталось в портовом городе, пронизывая его узкие улицы и вырываясь на широкие проспекты. Перспективы казались призрачными в этом плотном и густом тумане. Иван Питонов, бармен, которому было то ли уже за тридцать, то ли ещё под сорок, представлял собой отражение этой безысходности, словно в кривом зеркале. Каждый день он приходил в “Вонючий Гуч”, бар на задворках Порта Эхо, который как ...

Лимстим Питон: Кто он? Какой классу Лимстима Питона? Ультимативный ответ.

Приветствую тебя, уставший паломник. Присядь у огня, поправь дорожный плащ. Вижу, душу твою гложет древний вопрос: Кто такой Лимстим Питон? Какой его класс? Жрец ли? Безумец? Пророк? Шарлатан? И какому богу вообще мог служить человек, Который проповедь начинает молитвой, А заканчивает спором в трактире? Есть старые свитки. Есть храмовые хроники. Есть доносы прихожан, залитые вином. И если собрать их воедино — вырисовывается истина. Лимстим Питон — это жрец. Но не тот, которого ждут увидеть люди. Не сияющий святой в золотом кадиле. Не смиренный монах со взглядом телёнка. Не безупречный паладин в латах, который говорит только цитатами из писаний. Нет. Лимстим — жрец человеческого. Жрец слабостей. Жрец страха, смеха, усталости и надежды. Он знает, что человек приходит в храм не только за светом. Иногда человек приходит просто потому, что больше идти некуда. Пока другие проповедники читали псалмы, он сидел с прихожанами за одним столом. Пил дешёвое пиво. Слушал ...